Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И когда наконец выбрались из лесу и, заглушив издерганный и перегретый мотор, взбежали на ближайшую горушку и повалились на залитую солнцем упругую траву, мы распростали свои тела с таким блаженством, какое испытал, наверное, толстовский Жилин, вырвавшийся на свободу. После сырого сумеречного леса здесь, на высоком полевом угоре, было необыкновенно светло и просторно, над нами бездонно и умиротворенно млело вечереющее небо, а в придорожных клеверах и кашках размеренно и упоенно стрекотали кузнечики и каждая былка, каждый полынок и богородничек, обласканные теплом и светом, щедро источали свои сокровенные запахи, которые подхватывал и разносил окрест сухой, прогретый ветер.
Мы не знали, где находимся, в какое место выехали, но из всего того, что нас окружало, — из простора, горьковатого веяния трав и сияния солнца, — возникло успокаивающее чувство дома и родины, и мы беспечно задремали.
Поначалу показалось, будто это причудилось мне во сне, но, когда я открыл глаза и снова увидел живое небо, стало отчетливо слыхать детский голосок, звеневший бесхитростно и ломко:
И без страха отряд поскакал на врага,
Завязалась кровавая битва…
Я приподнялся над травами: неподалеку, в сизом от ягод терновнике, бродили коровы, трещали ветками, прочесывая бока о колючий кустарник, а чуть поодаль, верхом на крепком чернявом коньке в самодельном тряпичном седле восседал годов десяти пастушонок. На нем была синяя школьная олимпийка и мягкая буденовка с большой красной звездой. Не замечая нашего присутствия, вдохновляемый простором и вольным безлюдьем, он-то и распевал во всю мальчишескую мочь, никого не стесняясь:
Он упал возле ног вороного коня
И закрыл свои карие очи…
«Ты, конек вороной, передай, дорогой,
Что я честно погиб за рабочих…»
Я встал и пошел расспросить про дорогу. Завидев меня, заляпанного лесной грязью, пастушок оборвал песню, диковато набычился. И только вблизи я разглядел, что из-под буденовки торчали девчачьи соломистые косицы, оплетенные голубыми лентами.
— Не бойся, — сказал я как можно дружелюбней. — Это я в лесу так выпачкался. Машину толкал… А я думал, ты — мальчишка… Тебя как зовут-то?
Пастушонка хотела было не отвечать, но, поизучав меня с высоты седла серыми безбровыми глазами, не удержала-таки строгости и вдруг широко, конопато воссияла:
— Дёжка я.
— Как это?
— Ну, Надежда. А если по-простому, то Дёжка.
— A-а, теперь ясно. Значит, чья-то надежда. Мамкина небось?
— Ага, — просто согласилась пастушонка.
— И папкина?
— А папки нету.
— Ах, так… — смутился я.
Молодой конь нетерпеливо переступал передними ногами, повитыми бугристыми жгутами мышц, отмахивая мух, гулко бил по животу задним копытом, с волосяным посвистом сек себя хвостом, нервно подергивал холкой, и темная шелковистая шкура на нем антрацитно лоснилась, играла на солнце живыми слепящими бликами. От коня крепко, хорошо и почти забыто пахло здоровой силой (как давно не был я вот так рядом с лошадью, какой неожиданный пласт воспоминаний всколыхнула ее близость!), и, счастливо хмелея от этого конского духа, я дружески взял конька, беспрестанно мотавшего мордой, под самодельные веревочные уздцы. Конь не потерпел моей руки и норовисто дернул и вырвал уздечку, едва не свалив меня с ног. Дёжка, однако, чувствовала себя на его неспокойной, ходившей ходуном бочкоподобной спине вполне уютно и непринужденно, будто прилипшая к телу муха.
— Значит, пастушничаешь?
— Ага.
— По очереди?
— А я и вчера пасла, и позавчера… Кажин день. — Что так?
— Люди за себя просят. Кто заболел, кому просто день нужен. Вечером постучатся: Дёжка, попаси за меня завтра. Да и мамка говорит: уважь, доча. Чего зря дома сидеть? А у меня каникулы. Ну, я и согласна. Не за так, конечно.
— За что же?
— A-а, не знаю… Мамка сама договаривается. Говорит, теплые сапожки к зиме в школу надо и платок. А я лучше б проигрыватель…
— А не боязно тебе здесь?
— Не-к!
— Ну, одна все-таки…
— Я не одна, я — с конем…
— Да, хороший у тебя конек. — Я протянул было ладошку, чтобы потрепать по гривастой шее, но конь так недобро, неприязненно покосился закровенелым глазом, что я невольно убрал руку. — Как зовут-то?
— Никак… Просто конь, и все.
— Ну, как это — просто конь? У каждой лошади должно быть имя. Ведь оно в колхозной инвентарной книге значится.
— А он в колхозе не живет.
— То есть как это — не живет? А где же?
— А нигде…
— Как же так — нигде?
— Так вот… Где ночь застанет, там и ночует. Это мамка его заловила и на двор к нам привела. Хлебца, хлебца ему — он и зашел. Потому как мне пасти надо. Без коня пасти уморно, не сдюжаешь. Поначалу мамка на него мешок с картошкой клала, чтоб привык. Сперва маленько насыпала, а потом побольше, потяжелей. А там и я залазить научилась. А больше никого не подпускает. Я мамке говорю: давай насовсем себе оставим. Нет, не хочет, говорит, не выдумывай. Вот до школы попасешь, а там и отпустим.
— И как же зимой, где он будет?
— А нигде… В поле…
— Один?
Дёжка неопределенно передернула плечами и посмотрела поверх меня, куда-то далеко.
— Ну, а пасти коров не скучно ли?
— He-к… Мне нравится. Кругом — воля. Далеко видать. Самолеты летают, ленты по небу делают. Облака разные: только что было такое, а отвернулся — оно уже по-другому. А вчера цапли летали. Четыре штуки. Высоко-высоко. И всё — кругами… А еще хорошо песни петь. Въедешь на горку, глядишь, глядишь вокруг — красота! Так бы и полетела… Ну, полететь не полетишь, а покричать охота. Песни сами находят.
— И какие же?
— А всякие.
— Ну, а все-таки?
— «По Дону гуляет…» — слыхали такую?
— «…казак молодой»?
— Вот-вот! — обрадованно закивала Дёжка. — Эту. А еще — «Выхожу один я на дорогу» — знаете?
— А как же!
— «Белеет парус одинокий»?
— Тоже знаю.
— «Пуховый платок»? — Теперь уже Дёжка экзаменовала меня.
— Знаю.
— А про калину?
— «Что стоишь, качаясь»?
— Не-е! — торжествующе засмеялась она. — То про рябину. А про калину так… — И она, придав лицу